Читать «Американки в Красной России. В погоне за советской мечтой» онлайн
Джулия Л. Микенберг
Страница 82 из 112
Для Хеллман было очень важно, чтобы характер Клавдии показывался последовательно на протяжении всего фильма, так чтобы под конец ее поступок производил особенно сильное впечатление – именно потому, что она была еще ребенком, и чувства у нее детские. «Я хотела изобразить Клавдию девочкой, для которой все неприятное – попросту мучительно», – писала Хеллман Майлстоуну, который сделал Клавдию более решительной.
Поэтому в той сцене, где она рвет ткань на перевязочные бинты [для раненого ребенка], я написала, что она отворачивается, как будто ее вот-вот вытошнит. Если же она – такая девушка, которая берет на себя инициативу и способна действовать в трудных обстоятельствах, значит, она уже не та девушка, которой нужно бороться с самой собой, чтобы шагнуть навстречу смерти[628].
Лоуэлл Меллетт, глава бюро кинокартин Отдела военной информации, сказал Хеллман, что ее исходный сценарий нравится ему больше, но все-таки у него нашлись добрые слова и для фильма. Сама Хеллман, несмотря на все свои претензии, все-таки сочла фильм «ценной и хорошей картиной, рассказывающей много правды о фашизме». Того же мнения держались и критики: «Северную звезду» номинировали на шесть наград Киноакадемии, а журнал Life назвал «фильмом года». В Washington Post писали, что это «трогательная человеческая драма», а в Variety называли «одной из самых зрелищных картин сезона». Даже утреннее издание консервативного New York Mirror Херста хвалило «Северную звезду» как «одну из самых ярких военных драм». Но после того, как в киосках появилась рецензия Фрэнка Куинна, все газеты Херста получили указание: поносить фильм как «большевистскую пропаганду». И уже вечернее издание вышло с разгромной статьей.
Бурк-Уайт и Хеллман в зоне боевых действий
В опыте, который обрела Хеллман в России военного периода, прослеживаются интересные параллели с аналогичным опытом Бурк-Уайт, полученным несколькими годами ранее (хотя имеются и отличия). Им часто доводилось знакомиться с одними и теми же людьми, в том числе с Сергеем Эйзенштейном, Всеволодом Пудовкиным и Григорием Александровым (режиссером «Цирка»). Обе побывали на фронте. Но если Хеллман, по ее словам, было страшно находиться в зоне боевых действий, то Бурк-Уайт, по всей видимости, очень радовалась этой возможности. Эта бесстрашность в сочетании с абсолютной сосредоточенностью на работе и придавала особую мощь ее фотографиям, но одновременно ослабляла впечатление человеческой связи между фотографом и тем, что попадало в объектив. Джон Скотт (американец, проработавший несколько лет в советской промышленности) ощутил в книге «Снимая русскую войну» «какую-то жутковатую отстраненность от всего того насилия и внезапных смертей, происходивших вокруг мисс Бурк-Уайт, пока она орудовала своей камерой». Абсолютная поглощенность Маргарет работой способствовала и распаду ее брака с Эрскином Колдуэллом вскоре после поездки в Россию. Фотография c запечатленной в Сибири парой послужила рождественской поздравительной открыткой в 1941 году; после расставания с мужем Бурк-Уайт, не желая лишаться хорошего снимка, просто отрезала Колдуэлла и использовала свое фото, уже без него, в рекламных анонсах своей книги «Снимая русскую войну»[629].
Бурк-Уайт так оправдывала свой отказ прислушаться к совету американского посла и эвакуироваться из Москвы: «Всякий должен был понимать: я начну метать свои объективы, как ручные гранаты, в любого, кто попытается увезти меня от такой сенсации». Как единственный американский фотограф во всем Советском Союзе, она собиралась использовать это положение наилучшим образом. Она постоянно игнорировала распоряжения спуститься в бомбоубежище на подземной станции метро во время ночных налетов: когда инспекторы в гостинице обходили номера, она пряталась под кроватью, а после того, как обход заканчивался, вылезала. Ее фотографии, запечатлевшие бомбежки Москвы, поразительны, но еще больше поражают ее эстетизированные описания их вида (будто картин) и звукового сопровождения (будто музыки). Она писала позднее:
Раньше я и не знала, что в авианалете столько музыки. Самый красивый звук – эхо пушечных залпов, которое возвращается на более низкой ноте, как бас бетховеновских струнных. Общее впечатление – как будто одновременно исполняется два вида музыки: классические струнные, а поверх них – джазовая увертюра. Особый свист, который быстро начинаешь узнавать, издают бомбы, падающие на ближайший район, – как будто капельку Гершвина примешивают к классическому симфоническому фону[630].
Бурк-Уайт была не единственной, кто использовал такое сравнение. В книге Эллы Винтер глава, рассказывающая о советских героинях войны, названа словами командира танковой роты Евгении Костриковой, дочери Сергея Кирова: «Я люблю симфонию танковой музыки!»[631] Однако описание Бурк-Уайт наводит на мысль о ее отстраненности от истинного ужаса войны.
Бурк-Уайт чуть ли не требовала, чтобы ее отправили на фронт, и, похоже, совсем не думала о собственной безопасности. Попав же в зону боевых действий, она словно одержимая охотилась за вожделенными кадрами. Однажды ранним утром, после бомбежки в деревне, она увидела семью из четырех человек на пороге их дома, «совсем неподвижных, в неестественных позах», и тут же принялась снимать. Признав, что такой импульс может показаться странным, она заметила:
Есть в кадрах такого рода нечто особенное. У меня в сознании как будто опускается защитная заслонка, так что я могу думать о таких вещах, как фокус и освещение, и о других приемах фотографирования, совсем беспристрастно, как будто у меня перед объективом – какая-то отвлеченная композиция. Эта защитная шторка висит ровно столько, сколько нужно, – пока я работаю с камерой. А уже через несколько дней, проявляя негативы, я с удивлением обнаруживаю, что не могу заставить себя посмотреть на пленку[632].
На ее фотографию «Смерть приходит в Вязьму» тяжело смотреть. Но еще труднее представить, как Бурк-Уайт снимала это. Два (или три?) изувеченных трупа лежат среди развалин и проводов. Тело мужчины распростерто, покрыто кровью, какими-то обломками и спутанными проводами. Возле его правой руки, в нижнем углу фотографии, видна чья-то рука и кусочек рукава. В правом углу в согнутом положении застыло тело женщины, ее ноги обнажены. На плечи наброшено одеяло, так что кажется даже, будто она просто спит, упершись головой во что-то трудно различимое – возможно, тельце маленького ребенка, которого она пыталась защитить. Рядом с телом женщины торчат откуда-то две руки, но непонятно, чьи – обе ее или чужие[633].
Бурк-Уайт признавалась, что ненадолго взволновалась, когда услышала стоны матери, обнаружившей в группе пострадавших от бомбежки людей свою дочь – мертвую, «с въевшейся в волосы желтой пылью».
Когда я фокусировала камеру на этом зрелище человеческого горя, мне показалось, что превращать ее страдание в фотографию – бессердечно. Но война есть война, и такие мгновенья запечатлевать нужно[634].
Бурк-Уайт описывала увиденные разрушения скорее с упоением, чем с ужасом; она перечисляла странные предметы на поле боя в Ельне через несколько дней после ухода оттуда немцев: кусок ткани, ложка, заплесневелый хлеб, который разлетелся на части, когда она нечаянно задела его ногой. «Когда мы въехали на разрушенные улицы [Ельни], я поняла, что здесь наконец-то я сниму то, что мне нужно: кадры, похожие на настоящую войну». Плакала Бурк-Уайт только тогда, когда ей мешали снять те кадры, которые ей очень хотелось сделать[635].
Хеллман же, наоборот, открыто говорила о том, что ей было очень страшно ехать на фронт, и она отправилась туда только потому, что не смогла отказаться от приглашения. И вид разрушений явно потряс ее до глубины души – ей не была свойственна отстраненность, типичная для Бурк-Уайт. Но любопытно, что, когда Хеллман уже попала на театр военных