Читать «Сказания о руде ирбинской» онлайн

Надежда Афанасьевна Кравченко

Страница 111 из 178

служка, желая добавить голос Господень, неожиданно ударил в колокол. И народ остановился, повалился на колени у крыльца паперти, молясь горячо, истово. Люди упрашивали Господа быть снисходительным к их грехам и в просьбе о защите от окаянства начальников.

Горностаев, поджав губы, сурово взирал на согбенные спины зами́рщиных[349]. Но ничего не попишешь. Ради высокой духовной миссии, что сам взвалил на себя, терпел и не выдавал раздражения. Наконец, колокол умолк, и ходоки поднялись с колен. Тридцать восемь выборных снова сбились в колонну, уходя в неопределённость промозглого, ноябрьского утра. Немногие провожающие до околицы – бабы, мастеровые и работные – долго махали им вслед. Бабы – всхлипывая, мужики – кряхтя и воздыхая.

Мирские «посыльщики» не оглядывались. Примета плохая…

А в приметы верили все, соблюдали даже по мелочам. С мистической боязнью перед тайными силами. А тут такое сурьёзное дело – хошь не хошь, а бросит в дрожь. Когда ходоки отошли от посёлка, Семён Горбатый заметил на обочине сосновый выворотень с тяжёлым замшелым комлем. Он отдал сутулому пудловщику на береженье икону Богородицы и отстал от попутчиков. Попытался сам оттащить поваленное дерево к обочине дороги. Но не потянул. Ругнулся, вновь догнал путников. Легонько толкнул в плечо глуховатого Максима Кушнытьева:

– Подмогни бревно оттартать к дороге.

– Зачем? – не понял заводской конюх.

– Давай его вместе поперёк дороги уложим.

– На хрена? Вроде б погонки за нами не будет. Солдатня в казарме заперта.

Семён сконфуженно замялся и отвёл в сторону блёклые глаза:

– Надо заломать дорогу, чтоб невезуха следом не прицепилась.

– Тьфу ты, батя! Остарел, а всё, как баба, в запуки веришь.

Кроткий Семён вспыхнул, как лучина, обёрнутая паклей:

– Эх, молодь! Сам хошь верь, хошь не верь. А не твово ума дело, сосунок, старинны заклюки[350] порочить. Остаричьё, чай, не дурее тебя было.

Он сердито затрясся на ослушника:

– Кабы мог сам управиться, рази просил бы тебя, ососка поросячьего? Оскаляется он ишо! Делай, как велю, и не умничай!

– Да, ладно, батя. Чё сразу обзываться-то? Надо, так надо, – посмеиваясь, покладисто согласился конюх. Вдвоём они уложили бревно поперёк дороги. Пока возились с длинным выворотнем, у Максима случайно из кармана на обочину выпал поясной стальной нож. Конюх наклонился поднять его, но Семён Горбатый вдруг страшным голосом закричал на него:

– Не трожь! Пущай лежит, как лежал.

Максим отдёрнул руку, шарахнулся от Семёна в сторону и удивлённо уставился на него:

– Ты чё, дядька? С кедра упал? Это ж мой нож.

– Разуй глаза, не вишь, как нож упал?

– Как? Как? Упал, да и всё тут.

– Вишь, лежит востриём против путя.

– Вижу. И чё?

– Остолбень![351] Да поднять его в таком положеньи – гробовое дело. Задумке – верная неудача, а всем нам – смерть.

Оба уставились на неудачно выпавший нож. Семён обратил внимание на то, что нож был необычный – старинной ковки. Особо радовала глаз свинцовая рукоять в богатом нерусском серебряном узорочье.

– Откуль у тебя такая диковина?

– Я в Минусинске в базарный день у курагинского богатея-кыргизца его свистнул, – пристыженно сознался Максим. – Вижу, ходит по рядам такой пузатый нерусь и на товары зевает. А с пояса ножны узорчатые свисают. Из ножен рукоять, уж больно богато изукрашенная, торчит. Я и обзарился. Как бы невзначай прижался к его боку и ножичек того, стырил.

Конюх закинул голову, молодецки упёр руки в бока и громко расхохотался:

– Приехал, поди, поганый бай в свой улус, цап-цап за ножны, а ножичек тю-тю.

И с надеждой приспросился:

– А может, обойдётся? Больно жалко оставлять такую вещицу. Жаль, поднимать нельзя, а то б я ещё показал тебе, как лезвие гнётся.

Семён сморщился, сердито добавил:

– Ну, ежели тебе забава дороже обчего дела…

Он осуждающе скривил рот и развёл руками. Но, увидев расстроенное лицо парня, посоветовал:

– А ты на обратном пути его подбери. Щас снегом присыпь от посторонних глаз и приметку оставь.

Семён ушёл вперёд, а Максим осторожно, не сдвигая нож с места, присыпал его снегом, а снег плотно попримял железными кулаками. Ещё подобрал солидный булыжник и придавил им тайник. Наконец, заломал тонкую вершинку у ближайшего придорожного деревца, как метку, и, довольный, кинулся догонять ходоков.

Долго и ходко шли без остановки – пока силы были свежие, пока настроение приподнятое, пока язык шевелился. Ожившая дорога то и дело подбрасывала случайных прохожих, ездоков, непременно любопытствующих на предмет крестного хода.

– Куды путь держите, страдальцы? – спрашивают.

– За правдой и заступой идём, – отвечают.

– Неужто где есть?

– Где-нибудь да есть. Найдём. Добудем. Лучше жить будем…

– Бог в помощь!

Но постепенно силы покидали замёрзших и оголодавших ходоков. Глаза попритухли, языки попримолкли. Слова старовера об испытании, данном Богом, уже не действовали и дух путников не поднимали. К тому же начинало смеркаться. Надо было думать о ночлеге. И старовер-предводитель, оглядев окрестности, повелел расположиться в небольшом берёзовом колке. Мужики споро соорудили нодью[352] из двух трухлявых брёвнышек. Запалили костерок, ожили и оживились, уселись в круг, достали дорожные припасы. Ели неторопко, делились друг с другом пищей и питьём.

Штейгер Сашка Кузнецов толкнул локтем под бок конюха и указал глазами на старовера:

– Все ядят артельно, а двоедан[353] наособицу сидит и сало единолично трескает. Чуешь, как пахнет?

Сашка завистливо потянул воздух носом. Действительно, Лазарь Горностаев сидел поодаль и смачно вкушал шмат сала.

– Вот, итит твою мать, затырщик-то. – Штейгер с досадой харкнул в костёр.

– Не плюй в кострище, волдырь на языке вскочит, – цыкнул на него приписной Семён Горбатый и вступился за единоличника: – Вера у них така, не могёт он вместе со всеми исть.

– Жрать-то он могёт на особь, а с товарищами по обчему делу салом поделиться должон, – рассудил неугомонный Максимка Кушнытьев и решительно направился к обливанцу: – Добрый аппетит, Лазарь Григорьевич.

– Не жёвано летит, – колюче взглянул на него из-под вислых бровей раскольник и начал торопливо пихать надкусанный шмат в «заплечник». – Бог напитал, никто не видал.

– Подкинь-ка в жменьку сальца. – Конюх с шутливой улыбкой протянул к нему сложенные горсткой ладони. – Кишки помазать хоцца.

– Своё иметь надо, – заворчал тот, неохотно достал из-за голенища ножик и под настойчивым взглядом конюха отрезал небольшой кусочек. Сунул обрезок в распахнутые ладошки и укорил парня: – Вишь, набежал захребетник. Всё бы вам, большевытникам, да на даровщину.

– Забери назад! – оскорблённо вспылил Максим и отшвырнул ломтик сала обратно на колени староверу. – Я корённое не ем[354].

И, глядя в колючие глаза Лазаря, добавил:

– Чой-то я не пойму тебя, дядька. Ты, я гляжу,