Читать «Лента Мёбиуса, или Ничего кроме правды. Устный дневник женщины без претензий» онлайн

Светлана Васильевна Петрова

Страница 41 из 142

когда мой мучитель, подкараулив меня на дальней скамейке парка, принялся целовать взаправду и полез рукой под юбку.

Спасительная смелость была актом отчаяния. Я не выдержала и резко толкнула генерала в увешенную орденскими колодками грудь.

– Как вам не стыдно! Старик, а такое… позволяете. Вот маме скажу…

Усатое лицо исказила гримаса, словно похотливому преследователю отрубили палец. Уходя прочь, я впервые не услышала за собой шагов по гравию.

С такого мало приятного и необязательного опыта начиналась моя юность.

25 июля.

О мурманской школе память сохранила сравнительно немного подробностей, но любопытных. Серенькое заведение с серенькими педагогами и директрисой в чёрном платье с седым кукишем на голове. Ни одного имени не помню. Но вот что удивительно: война разорила страну, разрушенный с воздуха город-порт только восстанавливался, а нам уже бесплатно раздавали линованные тетрадки – двенадцать страниц с таблицей умножения на светло-зелёной гладкой обложке. В портфеле, кроме тетрадей и учебников, в тряпичном мешочке на вздёржке лежали чернильница-непроливайка и деревянный пенал с карандашами, «ручкой-вставочкой» и запасными металлическими перьями в специальном отсеке. Чтобы перья писали без клякс, их приходилось постоянно чистить от бумажных ворсинок и сгустков чернил. Для этого дома заготавливали стопку круглых мягких лоскутков, скреплённых по центру. Лучшим пёрышком считалось «86»-е: откуда такое название – понятия не имею. Перо выдавало тончайшую, как волосок, линию, а могло делать красивое жирное утолщение – «нажим», но быстро теряло каллиграфические свойства, грязнилось и ломалось. Самое простое и надёжное перо – «лягушка», у него ближе к кончику был пузатенький выгиб, скользило оно легко и быстро, хотя без изысков, и для уроков чистописания не годилось. Обмен перьями среди учащихся был широко распространён: за «86»-е давали две «лягушки».

По всем предметам я получала только отличные оценки, возможно потому, что мой отец – главный на всём Кольском полуострове. Школа не пробуждала у меня желания к познанию, да и способности выглядели средне. Алгебра рождала головную боль, физика недоумение, но я старалась, считая своей обязанностью хорошо учиться. Сказывалось воспитание. Надом задавали по книге – от сих до сих, и я твердила фамилии, даты, формулы. Позиция зубрилы оказалась выгодной. Зато по литературе и истории я читала гораздо больше, чем рассказывал педагог в классе, а примитивный анализ характеров на уроке вызывал тоску. Сочинения мне удавались, однако на выпускных экзаменах – от волнения, что ли – исписала четыре листа сумбурными доказательствами того, что Гоголь – патриот. Меня пригласила к себе домой завуч – помню, как у неё тряслись руки – и дала переписать на листе с особой печатью чей-то скупой образец, гарантировавший пятёрку, а следовательно, золотую медаль, с которой в вуз тогда поступали без экзаменов.

Как подавляющее большинство советских детей, ходила я и в музыкальную школу, разумеется, бесплатную. Меня давно манили волшебные звуки виолы: так, пролетая по касательной, судьба являла знак, что скрипка будет иметь к моей жизни непосредственное отношение. Но скрипку или альт, не говоря уже о громоздкой виолончели, надо покупать, причём сначала четвертинку, потом половинку и уже потом взрослую. «Что ещё за новости?» – фыркнула скупая мама. В квартире стояло казённое пианино, и меня отдали в фортепианный класс.

Провинциальный педагог, много лет обучавший всех детей подряд без выбора, так поставил мне руку, что даже будь я талантлива, как жена Шумана, пианистки из меня бы не вышло. Болели плечи, немела шея, вдобавок я рано почувствовала предел беглости своих пальцев и совершенно охладела к черно-белым клавишам. Ещё и родительница взяла моду сидеть рядом, когда я разучивала пьесы или играла гаммы, время от времени неудовлетворённо хмыкая, чем приводила меня в тихую ярость. «Уйди, всё равно не понимаешь», – шипела я. В ответ мама трясла музыкальной тетрадью, где в отличие от школьного дневника стояли четвёрки и даже тройки, а она требовала только пятерок и особенно внимательно следила за графой «поведение».

Между тем занятия музыкой я часто пропускала, отправляясь с нотной папкой гулять по окрестностям, шла в кино, куда билет на дневной сеанс стоил 10 копеек, или в библиотеку – читать книги. За подобные проступки мама часами мне выговаривала, а потом неделями играла в молчанку и прощала, если только «паршивая девчонка» начинала плакать – значит, катарсис свершился. Коль скоро слёзы являлись единственным выходом из положения, я научилась вызывать их искусственно и, рыдая, вычисляла, сколько ещё потребуется влаги для убедительного раскаяния.

В конце концов моё упрямство взяло верх и, отучившись пять лет, я забросила фортепиано и увлеклась кино. У нас дома, в огромной комнате, называвшейся кабинетом, стоял звуковой узкоплёночный киноаппарат. На дальнюю стену вешали простыню и крутили фильмы. Тут были и «Большой вальс», и «Серенада солнечной долины». Много бобин в жестяных коробках осталось от Британской военной миссии в Полярном, закрытой после окончания войны, к ним прибавились немецкие трофейные плёнки с Диной Дурбин, Яном Кипурой и Джильи. Они-то и пробудили во мне вкус к оперному пению, которое услышать в Мурманске было негде, единственный театр – областной драматический.

Уже лет с четырнадцати папа брал меня на премьеры – к искусству и актрисам он питал слабость, но, возможно, лишь подражал Сталину. Всей семьёй мы восседали в первом ряду. Отец строгий, элегантный, с зализанными щёткой волосами, снисходительно хлопал в ладоши, Петька, в то время ещё курсант Мореходки, жевал мокрые губы и поглядывал наверх, где за осветительными приборами стоял его приятель Валька. Разъевшаяся на доступных харчах носатая мама, в шелках и мехах, сильно смахивала на разряженного крокодила, к тому же имела дурную привычку в кульминационные моменты пьесы громко прочищать горло, что для публики заразнее гриппа: через некоторое время весь зал начинал кашлять. Отец шипел и незаметно щипал свою половину за внушительную ляжку.

Позже, в Москве, мама позволить себе такие выходы в свет не могла. Партийные работники и их жёны не имели права демонстрировать достаток, народу не полагалось знать, что верхушка живёт иначе. Закрытые магазины, ателье, салоны для посвящённых тщательно охранялись тайной, и мама, оставив дома бриллианты, являлась в Большой театр в скромном тёмном платье с белым воротничком.

Но пока мы ещё обитали в Мурманске и, переживая происходящее на сцене, я чувствовала необоримую тягу к людям, профессия которых позволяет жить чужой жизнью, на несколько часов забывая о настоящем. Свет рампы достигает первых рядов зрителей, актёры их видят, и мне мерещилось, что я вызываю интерес. Надевала выходное шёлковое платье, серьги и пару колец из тех, что мама пристрастилась дарить мне на дни рождения. Правда,