Читать «Палаццо Мадамы: Воображаемый музей Ирины Антоновой» онлайн
Лев Александрович Данилкин
Страница 107 из 189
Размышляя об «особенном характере» ИА, некоторые предполагают, что ее словно бы терзала некоторая сила, противостоять которой она была не в состоянии; «не могла остановиться»; так, Е. Савостина рассказывает[584], как ИА, обидевшись на нее за намерение уйти из Музея, прилюдно договорилась до заявления следующего содержания: я умру и буду лежать в Итальянском дворике, а (она сделала паузу и вытянула руку — которая сначала указывала в некоем неопределенном направлении, но затем, поколебавшись, как стрелка компаса, замерла, указав именно на Е. Савостину) вы — туда не приходите! Директор Института искусствознания Н. Сиповская, перебирая эпизоды «определенного рода», вспоминает аллегорическую историю про скорпиона, укусившего посередине реки того, кто его перевозит: не потому что плохой — а просто в силу своей природы, он не может вести себя иначе[585].
Надо сказать, большинство коллег ИА, столкнувшихся так или иначе с некоторой эксцентричностью поведения своего директора — насколько можно назвать эксцентричными действия корабельной пушки, сорвавшейся во время шторма с лафета и крушащей на палубе все что можно в щепки, — либо сразу прощали ее про себя, полагая, что «виновата» была не обязательно она сама — а стихия (ну и, возможно, кто-то, кто плохо закрепил орудие), либо никогда и не принимали ее дегуманизирующие «выходки» за события, требующие немедленного отклика: скорее уж, они интерпретировались как своего рода арт-брют — творчество людей с особенностями, которое выламывается из общепринятых рамок, — будучи даже и привлекательным, как привлекательна же чем-то хальсовская Малле Баббе — как раз за счет нарушения всех условностей. Кроме того, «все» знали и о вероятной подоплеке как перепадов настроения, так и психологической эволюции ИА — которая еще в конце 1950-х производила впечатление открытой и компанейской: если по ночам у вас сбегает нездоровый ребенок и вы до утра мечетесь по всему городу в его поисках — то, возможно, на следующий день вы явитесь на работу в не вполне адекватном состоянии; а если это будет повторяться неделями, годами, десятилетиями? Если вдруг государство, которому вы служили верой и правдой, вдруг разрушится в считаные месяцы? Если, тяжелым трудом заработав себе репутацию иконы интеллигенции, вы вдруг обнаружите, что вас — всего лишь честно выполнявшую приказ — по телевизору и в газетах представляют патентованной лгуньей? Возможно, вы изменитесь — и не факт, что в лучшую сторону.
М. Каменский, однако ж, — которого, по его словам, ИА называла то «сыном», то «предателем» — полагает[586], что попытки приписать ей те или иные (психологические) аберрации — ложный путь, потому что она поддерживала свою репутацию эксцентричной женщины намеренно, в рамках концепта «романтического гения, который не таков, как толпа».
Еще в ИФЛИ усвоив модернистские представления о всемогуществе науки/просвещения как инструментах социального инжиниринга, ощутив себя демиургом, «пикоделламирандоловской», «ренессансной личностью», а затем получив в 1961-м мандат высшей силы (в виде приказа о назначении директором) на творческое преобразование мира любыми доступными способами, она уверовала в то, что ее жизнь — произведение искусства, утверждающее идею разума, способного «обуздать судьбу» и сотворить новую реальность.
В рамках этой концепции именно ощущаемое ею присутствие в себе «сильной души» и давало ей как право на гнев, чрезмерный драматизм и артистические эксцентриады, так и твердость в намерении идти до самой вершины — видом с которой она будет наслаждаться, разумеется, в одиночестве, без посторонних партийных боссов и агентов «Альфа-банка», как каспар-давид-фридриховский странник на скале — с плещущимся под ногами океаном вечности. Ее власть, подразумевается, зиждилась (не только на административных и политических, а прежде всего) на эстетических основаниях; ей достались искра, свет, «героический характер» и «блаженное наследство»[587]; то была «эстетическая тирания».
XXIX
Алессандро Маньяско
Вакханалия. Ок. 1720/1730
Холст, масло. 112 × 176 см
ГМИИ им. А. С. Пушкина
Приязнь к Алессандро Маньяско (1667–1749) ИА привил либо Е. И. Ротенберг, либо их общий учитель Б. Р. Виппер, который очень ценил этого итальянского художника, чья экспрессия, настаивал он, носит не барочный, а маньеристский характер. В коллекции Пушкинского есть целых три его вещи, и если вы не проигнорируете их, то наверняка запомните и не столько бродячие, сколько малость будто забродившие сюжеты, и тонкий резкий мазок.
В «Вакханалии» мы видим грандиозные руины — предположительно «античные», но руины чего именно: некой прежней жизни? Густо — как ангелы в барочных церквях — населяющие это пространство существа настолько фантасмагоричны, что иногда сложно различить, кто из них живые, а кто — статуи. Здесь есть несколько прельстительных — и одновременно гротескных — женских тел: чересчур долговязые, чуть ли не двухэтажные — идеальные подружки высоченного монстра-гуманоида, наступающего с правого фланга. Все фигуры, даже лежащие, выглядят динамичными — они устремлены вверх, наполнены «вертикальной тягой», вытянуты и будто «подкручены» вокруг своей оси, «завихрены».
Источник «тяги» — разлитое в атмосфере праздничное воодушевление: то ли от слишком большой добычи, которая не может быть переварена, то ли, напротив, от слишком долгого воздержания — и спиритуальной «возвышенности». Это оргия, однако ирония в том, что одновременно здесь царит дисциплина: они не просто стоят, лежат, кувыркаются и пританцовывают; это барочный балет — все здесь как будто на заранее оговоренных позициях, в предписанных и отрепетированных позах, следуют некоему регламенту; и поэтому живые фигуры здесь такие же произведения искусства, как вазы, колонны и скульптуры; и в этом тоже магия этой картины.
ИА читала про Маньяско научно-популярные лекции: что-то вроде Гойи, объясняла она, но еще более особенное. Родственную душу она нашла в киноведе Н. Клеймане, который разглядел Маньяско благодаря посредничеству С. Эйзенштейна — у которого тот, как оказалось, был едва ли не любимым художником: «Мне Маньяско интересен тем, что, пожалуй, не столько Эль Греко, сколько монахи Алессандро Маньяско стилистически определили облик и движения моего Ивана Грозного — Черкасова…»[588]
Как в работниках Пушкинского, оказавшихся в 1990-х на руинах прежней жизни, стало ощущаться нечто «маньясковское», так в ИА — нечто эйзенштейновско-черкасовское: гневливость, подозрительность к своему ближнему кругу, почти религиозная одержимость своей миссией, резкие смены настроения, даже осанка.
⁂
Судя по свидетельствам министров В. Г. Захарова и М. Е. Швыдкого, если к середине 1980-х ИА — «просто» директор, яркий, но все же пока лишь «одна из», очень крепко сидящая в своем кресле, но в принципе заменимая, то к началу 1990-х, «при Губенко» и «при Сидорове», когда накопился синергетический