Читать «Палаццо Мадамы: Воображаемый музей Ирины Антоновой» онлайн
Лев Александрович Данилкин
Страница 94 из 189
Правда ли, что ИА одной из первых почувствовала, что коллективная идентичность постсоветских россиян как нации будет строиться на эмоциональной связи с темой войны и «причастности к Победе»?
Или она просто ощутила, что политическая атмосфера меняется и ее внутренняя приязнь к консервативным «советским» ценностям из диссидентского, раздражающего, неприличного превращается в мейнстримное — пока еще неофициально, на низовом уровне?
Правда ли, что она, автор манифеста о «ничего не должны», в самом деле хотела, чтобы ее четко приписывали к «тому» лагерю?
Удивительным образом — твердокаменность ИА никогда не следует переоценивать — судя по документу, хранящемуся в архиве ГМИИ, сама ИА вовсе не писала этот текст — и вообще не воспринимала его в качестве манифеста: его, оказывается, состряпала журналистка, явившаяся к ней брать интервью о вопросах реституции, — так что, увидев газету, ИА вынуждена была сочинять в адрес редактора В. Третьякова негодующее письмо, в котором охарактеризовала заметку как безответственную и провокационную — и потребовала дать опровержение. Манифест, поразивший ее «литературной беспомощностью» — «нелепый бессмысленный поток разорванных слов», — вызвал у нее протест: ее выставили женщиной, которая пишет в развязном тоне.
Так, чередуя пафосные спичи с гневными опровержениями — где-то перегибая палку, где-то осторожничая, где-то за счет сахарной улыбки, где-то выкручивая руки партнерам, — ИА добилась всего, чего хотела. Никто из ценных для нее людей не поставил на ней крест — Антонова сохраняла отношения и со Швыдким, и с Губенко, и с немцами, и с голландцами, и с Минкультом — и с красно-коричневой оппозицией — и, прогуливаясь по краю пропасти, продолжала, заслуженно, упиваться своей влиятельностью. Аллергия на Антонову стала постепенно спадать даже и в среде вестернизированной интеллигенции, которая смирилась с ощущением, что да, есть Антонова-Джекил, которая делала «Декабрьские вечера» и «Москву — Париж», а есть Антонова-Хайд, которая по ночам пытает немцев утюгом и отбирает у потомков евреев принадлежащие им коллекции; странно, конечно, но тут уж ничего не попишешь. Более того, сегодняшний консенсус — и в обществе, и в музейном комьюнити — состоит скорее в том, что, пожалуй, насчет реституции ИА была права — и мечты о «великом возвращении» следует по очень многим причинам похоронить. На то есть много объективных причин; и неслучайно на конференции 1995 года в Америке представитель России Кулишов здраво заметил, что никакая комиссия по реституции не сможет объяснить обычному русскому человеку, почему у американских собственников Германия выкупает свое трофейное имущество — а на русских просто оказывает давление, чтобы те отдали все бесплатно, в качестве «жеста доброй воли», да еще и извинялись за слишком долгую задержку. Даже много критиковавшая ИА искусствовед Е. Деготь — профессионально связанная с западной музейной средой и в 1990-е занимавшая по этому вопросу крайнюю позицию — и то в целом признает сейчас, что ИА делала то, что и должна была делать в качестве директора Пушкинского[534].
Для нас, однако, сейчас существенны не только приключения идеи реституции в России, но и то, что, так или иначе, фраза, вынесенная в название «манифеста», была отчеканена и осталась в истории именно за ИА — и, несмотря на все свои попытки опровергнуть фальшивку, сама она, похоже, постепенно привыкла к тому, что это и есть ее позиция.
Еще важнее, что манифест вызвал широкий общественный резонанс; текст ИА охотно цитировали с думской трибуны и только что не требовали выложить самоцветами на фасаде Пушкинского. Заголовок, пусть даже поставленный безвестным редактором «Независимой», превратился в неофициальный слоган для определенной части общества. Тем, кто прочел статью или увидел автора по телевизору, импонировало, что Антонова апеллировала не к формальным законам, а к «справедливости»: ведь она представляет уникальную, со сложным травматичным прошлым, имеющую право на особое отношение к себе страну.
Для наблюдателей за политическими аспектами «дела Шлимана» важны были не нюансы антоновской позиции по реституции, но успешный опыт идеологизации вопроса: то, как ИА разыграла кейс с трофеями, продемонстрировало будущим обитателям Кремля, что безоговорочный, практически фетишистский культ государства, а также связанные с памятью о войне обиды и неврозы эффективно мобилизуют нацию — и дают гражданам новую, российскую идентичность: потомки победителей в войне, ничего не забывшие. Для президентской администрации, которая вот уже несколько лет пыталась нащупать объединяющую идеологическую платформу, это выглядело крайне перспективным: особенно если расширить спектр этого самого «ничего» (которое «никому не должны»): например, не должны соблюдать международные конвенции, границы, судебные решения — и проч. По сути, объясняя, что такое реституция, Антонова перевела этот термин как «сдачу», «капитуляцию» — в политическом и даже военном смысле: отцы и деды завоевывали — а мы отдаем. Травма в связи с поражением в войне холодной и культ победы во Второй мировой войне оказались теми педалями газа и тормоза, с помощью которых можно было управлять массовым сознанием, заставляя избирателей мыслить (и двигаться) в нужном направлении.
В результате «государственник» (а в ее «мы» отчетливо слышалось уже не только «мы, музей», а «мы, государство») ИА оказалась не то аналогом А. Проханова[535], не то прототипом персонажей еще не снятого «Брата–2» — «вы мне, гады, еще за Севастополь ответите» — реваншистов, отказывающихся испытывать чувство вины за имперское прошлое. Нет, ничего мы не отдаем: мы считаем это своим — и сами мы никому ничего не должны, а раз не должны, то почему бы и не повторить. То, что начнется четверть века спустя, будет обосновываться примерно теми же аргументами, которые приводила ИА, чтобы оставить у себя в музее несколько формально чужих коллекций: «не допустить реституции».
И полигоном для тестирования этой технологии стал ее Музей.
И вот тут мы возвращаемся к вопросу К. Акинши — вопросу об ответственности Антоновой, которая, вступая на политическое поле, вряд ли рассчитывала на слишком заметный политический резонанс и вряд ли претендовала на нечто большее, чем