Читать «На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты» онлайн

Ирина Владимировна Одоевцева

Страница 196 из 275

согласия «послушать», начинает читать мне целую лекцию. Оказывается, «Кристабель» написана размером англосаксонского эпоса XVI века. Перевести ее по-русски невероятно трудно, почти невозможно. А Георгий Иванов не только изумительно передал совершенно необычайный для русского языка ритм и размер, но и все звуковые эффекты.

– Это просто чудо! – повторяет Гумилев.

Я не протестую, хотя и не интересуюсь ничьими переводами. Сама я никогда ничего не перевожу и в Студии даже не посещаю семинаров великолепного переводчика Лозинского. А сейчас мне к тому же хочется вести «задушевный разговор» о предстоящей разлуке на «целую» неделю и слушать уверения Гумилева в том, что он будет скучать по мне, и его уговоры вернуться скорее.

На письменном столе лежит очень толстая рукопись. Неужели мне придется ее всю прослушать? Но делать нечего. Я, вздохнув, сажусь на диван, готовая проскучать, сколько надо будет, а он начинает читать все так же взволнованно.

Но по мере того как я его нехотя слушаю, я чувствую, что его волнение передается и мне, и вот я уже всецело поглощена и очарована. Я не читала «Кристабели» по-английски, но сейчас в русском переводе она меня потрясает. Я жадно слушаю до самого конца и уже ни о чем, кроме нее и «чуда этого перевода», не могу говорить. Даже забываю о предстоящей разлуке с Гумилевым.

На следующий день я уехала в «званскую жизнь», как я называла пребывания на Званке.

Правда, моя «званская жизнь» ничем не напоминала «званскую жизнь» Державина – ни великолепием и пышностью, ни гастрономическими утонченностями и изобилием. Но то, что Державин так любил Званку, придавало ей для меня совсем особую прелесть, окрашенную поэтичностью.

Была осень. Мой двоюродный брат, как всегда, пропадал с утра до вечера на работе. Я, предоставленная самой себе, одиноко бродила по «в багрец и золото» одетому лесу, не в состоянии отделаться от воспоминаний о «Кристабели». Меня преследовали запавшие мне в память строки перевода Георгия Иванова.

Стоя на берегу Волхова, я декламировала их, прислушиваясь к звукам своего голоса, смешанного с шорохом золотого листопада, и вздохам осеннего ветра:

                               Хотя полнолунье, но луна                                Мала за тучей и темна,                                Ночь холодна, сер небосвод.                                Еще через месяц – маю черед,                                Так медленно весна идет…

В сумерках в лесу становилось таинственно и жутко. Мне казалось, что между деревьями мелькают тени Кристабели и Джеральдины. Где-то над моей головой в темных ветвях истошно вопила выпь, и вопли ее напоминали пророческий вой старой суки лорда Леоляйна. В блаженном ознобе я выбегала из леса и стрелой летела в деревню, в избу, где меня ждали ужин и ночлег.

Так, еще более прелестно, чем всегда, проходила на этот раз моя «званская жизнь», как будто я оторвалась от будничной повседневности. Я чувствовала, что мне необходимо написать что-то. Но я совсем не знала, что именно. Однажды утром, вместо того чтобы идти в лес, я достала из своего чемодана карандаш и бумагу и, сев за стол, написала на белом листе, сразу, без помарок:

                            К жабе прилетает летучая мышь                             Говорить о том, что ночь страшна                             Оттого, что мертва луна. —                             Пресвятая Дева, помилуй нас,                             Добрый сон бежит от испуганных глаз,                             А дурного не надо сна…

Я с изумлением смотрю на то, что написала. Что это значит? О чем это? В голове моей кружатся какие-то слова и образы, какие-то обрывки мыслей.

И вот понемногу они начинают складываться во что-то похожее на содержание, запутанное, смутное, но все же содержание. Я долго сижу в раздумье, перед тем как снова начинать писать:

                            Далеко в темный лес заехал граф,                             Преследовал вепря он.                             Пред ним душистое море трав                             И старые сосны со всех сторон,                             А вепря исчез и след…

Но теперь я знаю, о чем пишу. И пишу не отрываясь. Это какой-то запутанный, таинственный миф о луне, превращающейся то в рысь, то в прелестную деву. Он сложился в моей голове, когда я, думая о Кристабели, бродила одна в лесу. Нет – я не совсем уверена, что он сложился в моей голове. Возможно, что я когда-то, еще в детстве, слышала его, и он теперь, под наплывом вдохновения превратившись в звуки рифмы и ритма, воскрес в моей памяти.

Я пишу так до вечера и весь следующий день напролет, торопливо, почти без исправлений, так, как я – ученица Гумилева, привыкшая обрабатывать и оттачивать каждую строку, – никогда еще не писала.

Мне даже кажется, что пишу не я и не я автор этой «Поэмы о Луне», как я окрестила ее. Она подражание «Кристабели». Нет, не подражание, а отголосок «Кристабели» в русском переводе Георгия Иванова.

Мне моя «Поэма о Луне» кажется очаровательной. Я уверена, что она очарует всех. Не может не очаровать и не восхитить всех.

И хотя этому трудно теперь поверить, она действительно очаровала и восхитила всех. Всех, исключая Георгия Иванова, насмешливо заявившего, прочитав ее:

– Вот и моя Кристабель яичко снесла, до чего романтическое яичко!

«Поэма о Луне» была сразу же напечатана во втором номере «Дома искусств» по желанию самого Горького, прослезившегося, слушая ее, о чем мне сообщил Чуковский, объяснивший, что у Горького «глаза на мокром месте». Горький же потребовал, чтобы Добужинский нарисовал к «Поэме о Луне» заставки, что тоже было небывалой честью для молодого, пусть даже уже прославленного, но еще никогда нигде не печатавшегося автора.