Читать «На берегах Невы. На берегах Сены. На берегах Леты» онлайн

Ирина Владимировна Одоевцева

Страница 241 из 275

именно этих слов он ждет от меня. Но он отмахивается от них раздраженным жестом:

– Вздор! Помру через год-два, много пять лет. Устал я и ослабел. И все так мерзко. Началось с этой гнусности. Как волка меня травят. Но я еще, слава богу, не только огрызаться, но и задрать могу. Из последних сил могу. Вот утром опять письмо пришло…

Он протягивает руку и берет со стола длинный конверт с трехцветной каемкой и американской маркой. Сейчас он начнет мне читать злосчастное письмо. С соответствующими, полновесными, трехэтажными комментариями. И тогда уже мне никак не удастся развлечь его. Эта «волчья» тема, пожалуй, еще хуже темы о смерти. А ведь я обещала Вере Николаевне, ушедшей за покупками, привести Бунина в хорошее настроение к ее возвращению домой.

Я, как за спасательный круг, хватаюсь за мелькнувшую в моей голове мысль. Скорей, пока он еще не начал читать письмо.

– Иван Алексеевич, я все думаю о «Лике». Только, пожалуйста, не сердитесь. Обещайте не сердиться.

Он сразу настораживается и высоко поднимает голову. И вот уже его худое, морщинистое лицо выражает не злость, а высокомерие.

– Позвольте узнать, сударыня, что вы думаете о «Лике»? Что-нибудь очень обидное, раз вы просите не сердиться, – издевательски произносит он.

Злосчастный конверт, слава богу, выпал из центра его внимания. И даже из его руки. Он упал на пол и голубеет длинным узким четырехугольником у его ног. Но Бунин не наклоняется за ним. Через минуту он может вспомнить о нем. Надо воспользоваться этой минутой, и я говорю:

– Вы знаете, сколько раз я перечитывала «Лику»…

Да, я не лгу. Я действительно много раз перечитывала «Лику» после того, как написала роман по-французски. Я боялась, что французский стиль, так не похожий на русский, помешает мне хорошо писать на родном языке. И я принялась за изучение «Лики». У кого же лучший язык, чем у Бунина?

Он нетерпеливо морщится и холодно смотрит на меня.

– К делу. Без вступлений. Что вам в ней не нравится?

Я растерянно мигаю, не зная, как найти нужные слова.

– Почти в самом конце… Такое волшебное описание…

Я лечу, как с горы. Сейчас упаду, разобьюсь, навсегда погибну для Бунина. «Критиковать меня вздумали!» Нет, этого он при его самолюбии мне не простит.

Бунин сердито сдвигает брови.

– Чем же вам «почти конец» «Лики» не угодил? – насмешливо спрашивает он.

И я говорю правду.

– Уксусные деревья… – и перевожу дыхание. – Все так прелестно и поэтично, все, как продолжение сна. Так чудесно, «точно по воздуху пошел». И вдруг эта аллея уксусных деревьев.

Эти уксусные деревья действительно каждый раз, когда я перечитывала сон о давно умершей Лике, портили мне все очарование. Какие такие уксусные деревья? Я их никогда не видела, я не могла себе их представить, но чувствовала, что у меня от них сводит рот, будто я глотнула уксуса.

Я опускаю голову. Я боюсь взглянуть на него, увидеть его негодующее лицо.

Но он не негодует, не сердится. Он говорит задумчиво:

– Знаете, пожалуй, вы и правы. Это мне и в голову не приходило. Для меня уксусное дерево все равно что тополь или кипарис – обыкновенное дерево. А для вас, северян, оно не сливается с пейзажем, а назойливо торчит этаким вопросительным знаком, о который разбивается ваше внимание. – И добавляет, помолчав: – Вполне дельное замечание. А что вы так любите «Лику» – мне приятно, я и сам люблю ее больше всего в «Жизни Арсеньева».

Он закидывает ногу на ногу. У него узкие, аристократические ноги, и он, как он сам не раз признавался, гордится ими. «По рукам и ногам порода видна».

– Да, – говорит он, глядя в огонь, – вот вам, я знаю, не нравится обилие описаний природы у меня. Вам они скучны. А ведь нельзя отделить человека от природы, ведь каждое движение воздуха – движение нашей собственной жизни. Мы слиты с природой, мы часть ее. Это надо чувствовать. Если не любить природы, не можешь любить и понимать человека. А тогда и писать не о чем и незачем. Мало ли какие приятные занятия можно, кроме писания, найти. Да и писание совсем не приятное занятие, а изнурительный труд. И мука.

Я не прерываю его, и он, помолчав и по-старчески пожевав губами, продолжает:

– Знаете, какой главный недостаток ваших писаний? – Он делает паузу и произносит веско: – Слишком интересно. Слишком динамично, будто одним дыханием. Да, представьте себе! Вы изумлены, вам кажется, что это ваше главное достоинство, а выходит наоборот. Вы как вцепитесь в читателя, так и катаете его в лифте вверх и вниз, не давая ему отдохнуть, прийти в себя, отложить книгу, пойти по своим делам. Где уж там! Если начнешь читать вечером, так и будешь читать до вторых петухов. Вам кажется, что так и надо, что это хорошо? Вы этого и добиваетесь?

Он смотрит на меня насмешливо.

– Напрасно, сударыня! Пушкин говорил: поэзия, прости господи, должна быть глуповата. А я говорю – проза, прости господи, должна быть скучновата. Настоящая, великая проза. Сколько в «Анне Карениной» скучных страниц, а в «Войне и мире»! Но они необходимы, они прекрасны. Вот у вашего Достоевского скучных страниц нет. Нет их и в бульварных, и в детективных романах. Я не читал, но был такой роман – я видел объявление в газете «Сегодня»: «Только факты, сэр!» Лучшего названия не найти.

И вдруг, раздражаясь, отчеканивает:

– Я бы сжег эти «Только факты, сэр!» вместе с автором, тут, в печке.

– И меня тоже? – спрашиваю я.

Он поворачивается ко мне и смотрит на меня улыбаясь.

– Нет, я к вам чудно отношусь – правда. Я хочу вам добра, оттого и учу уму-разуму.

– Так не сожжете меня? – добиваюсь я, смеясь.

– Нет. И вообще, никого не только не сожгу, а и сжигать не хочу. Злости во мне, настоящей, веселой злости, как в молодости, больше ни на грош. А ведь