Читать «Адольф Гитлер. Том 3» онлайн

Иоахим К. Фест

Страница 80 из 153

опущенными плечами, подволакивая одну ногу, передвигается он по помещениям ставки, тупо взирают лишённые блеска глаза на безжалостном, одутловатом лице, подрагивает левая рука — это заметно сдавший физически, ожесточившийся и, по его собственным словам, измученный меланхолией человек[498], все глубже увязающий в комплексах и ненавистях времён своей молодости. И какой бы сильный отпечаток ни наложили на облик Гитлера его застылые, статичные черты, всё же при взгляде на эту фазу невольно думаешь, что являешься свидетелем быстро прогрессирующего процесса редукции, но в то же время кажется, что именно в редукции и проступает как раз его неискажённая, истинная сущность.

Изоляция, на которую обрёк себя Гитлер после конфликта с генералитетом, ещё более усилилась после Сталинграда. Он часто сидит в одиночестве, предавшись своим мыслям, погружённый в глубокую депрессию или с отрешённым взором предпринимает короткие бесцельные прогулки в сопровождении своей овчарки по территории ставки. Над всеми отношениями здесь царит какая-то напряжённая подавленность: «Лица застыли в маски, мы часто стояли вместе молча», — будет вспоминать потом один из участников, а Геббельс напишет: «… трагично, что фюрер так отгораживается от жизни и ведёт такую несоразмерно нездоровую жизнь. Он не бывает больше на свежем воздухе, не находит никакой разрядки, сидит в своём бункере, действует и размышляет… Одиночество в ставке фюрера и весь стиль работы там, разумеется, оказывают угнетающее влияние на фюрера»[499].

Гитлер и впрямь начал все более ощутимо страдать от своей добровольной изоляции, в противоположность годам своей молодости, жалуется он, ему «уже совершенно невмоготу быть одному». Стиль его жизни, принявший с первых лет войны спартанские черты, стал ещё невзыскательнее, обеды за фюрерским столом характеризовались пресловутой простотой. Лишь один-единственный раз побывал он на представлении «Гибели богов» в Байрейте, а после второй русской зимы даже не желал больше слушать музыку. Начиная с 1941 года, скажет он потом, его задачей было «при всех обстоятельствах владеть нервами и, если где-то наступает крах, постоянно искать выходы и вспомогательные средства, чтобы как-нибудь поправить историю… Я уже пять лет, как отрешился от другого мира: не бываю в театре, не посещаю концертов, не смотрю фильмов. Я живу одной-единственной задачей — вести эту борьбу, потому что я знаю: если за ней не стоит натура с железной волей, то выиграна эта борьба быть не может»[500]. Однако остаётся вопрос, а не эти ли тиски, которым подчинил себя этот маньяк воли, не эта ли отчаянная сконцентрированность на военных событиях так сузили его сознание и полностью лишили его внутренней свободы?

Угнетавшее его напряжение выливалось теперь сильнее, чем когда бы то ни было, в неутолимую жажду говорить. Новую аудиторию он обрёл в лице своих секретарш и пытался — хоть и тщетно — с помощью пирожных и огня в камине создавать им «уютную атмосферу», иногда он вовлекал в эту компанию своих адъютантов, врачей, Бормана или того случайного гостя, кому он доверял. С тех пор как у него стали усиливаться приступы бессонницы, его монологи становятся все протяженнее, и, наконец, в 1944 году застольной компании уже приходится, отчаянно тараща глаза, чтобы не задремать, держаться до самого рассвета. Только тогда, как засвидетельствует Гудериан, Гитлер «ложился, чтобы забыться в коротком сне, из которого его часто поднимало ещё до девяти часов шарканье веников уборщиц у двери его спальни»[501].

Как прежде, он сохранял верность темам, которые составляли его постоянный репертуар с ранних дней и перешли в «Застольные беседы»: его юность в Вене, мировая война и годы борьбы, история, доисторические времена, питание, женщины, искусство и борьба за жизнь. Он возмущался «пляской» танцовщицы Греты Палукки, «уродливой мазнёй» искусства модерна, фортиссимо Кнаппертсбуша, вынуждавшего оперных певцов срываться на крик, так что они «выглядели как головастики»; говорил о своём отвращении к «тупому мещанству», к «свинарнику» в Ватикане и к «тусклым христианским небесам», и рядом с мыслями об имперской расовой державе, о ловких браконьерах, слонах Ганнибала, катастрофах ледникового периода, «жене Цезаря» или «сброде юристов» соседствовали рекомендации насчёт вегетарианского стола, популярной воскресной газеты «с массой картинок» и романом, «из которого девицам есть что почерпнуть»[502]. Оглушённый таким нескончаемым потоком слов, итальянский министр иностранных дел предположил, что Гитлер, вероятно, прежде всего потому так счастлив быть Гитлером, что это даёт ему возможность безостановочно говорить[503].

Правда, куда больше, чем неисчерпаемость его бесконечных монологов, бросалась в глаза — во всяком случае, это следует из воспоминаний о тех разговорах — вульгарность его выражений, в чём, несомненно, отражалось его происхождение. Не только сами мысли, не только страхи, чаяния и цели оставались неизменными, судя по его излияниям о прошлом; более того, теперь он отбрасывает и весь камуфляж и замашки государственного мужа и во все большей степени возвращается к яростным и заурядным штампам демагога в пивной, а то и обитателя мужского общежития. Не без удовольствия обсуждает он каннибализм среди партизан или в осаждённом Ленинграде, называет Рузвельта «душевнобольным идиотом», а речи Черчилля — «вздором беспробудного пьянчуги» и со злостью ругает фон Манштейна «обмочившимся стратегом»; в системе Советской России он хвалит отказ от всякого рода «прекраснодушной гуманности», расписывает, как бы он, случись мятеж в Германии, ответил на него «расстрелом «отребья» в несколько сот тысяч человек», и делает своей излюбленной, «постоянно повторяемой» максимой фразу: «Если кто-то мёртв, то сопротивляться уже не может»[504].

К явлениям редукции относилось и наблюдаемое у него сужение интеллектуального горизонта, отбросившее его вновь на уровень представлений партийного руководителя местного масштаба. С конца 1942 — начала 1943 года он смотрел на войну не иначе как под углом зрения увеличенного до глобальных размеров «захвата власти» и уж, во всяком случае, был не в состоянии следить за её расширением, достигшим масштабов всемирного противоборства. Ведь и во «время борьбы» — так утешал он себя, — он противостоял подавляющему превосходству, был «одним-единственным человеком с маленькой кучкой сторонников»; война — это всего лишь «гигантское повторение» прежнего опыта: «За обедом… шеф указал на то, — говорится в записи одной из «Застольных бесед», — что эта война — точное подобие ситуации из «времён борьбы». То, что происходило тогда как борьба партий на внутреннем фронте, идёт сейчас как борьба наций — на внешнем»[505].

Как это и соответствует процессу стремительного старения, он жалуется порой на то, что годы отняли у него страсть игрока и настроение азарта[506]. И в мыслях он всё больше живёт воспоминаниями, многословные возвраты к давнему прошлому, наполнявшие