Читать «Хоспис» онлайн
Елена Николаевна Крюкова
Страница 122 из 141
Он увидел себя стиснутым каменными стенами. Камень поднимался отвес. Окон не было. Слепые стены. Узкий проход. Он идет, камни цепляют его за голые руки и ноги. Он голый. Нагой. Из бани? Мылся? Или только родился? А разве взрослыми рождаются? За ним, за его спиной, слышались крики. Напирала незримая толпа. Он слышал звон копий о щиты. Шорох одежд. Пахло женскими притираньями, конским потом и потом людским. Вопли вздымались бешеными волнами, опадали. Звенели о мостовую копыта. Взлетал и падал плач. Крики сшибались в воздухе: кричали о нем, про него. Голому, ему надо было идти. Боль легла наискось на плечи, спину. Обожгла. Он ощутил, что несет тяжесть. Со спины на камни сполз, упал деревянный брус. Сильнее зазвенело железо о железо. Мычали быки, ржали кони, хохотали девки, в него камни бросали дети. Он не понял, зачем он здесь шел, узкими каменными вратами; и, главное, куда он придет. Когда далеко, в туманном мареве, закачался пологий голый холм и два креста на нем, он попытался угадать. Не получилось. Он был слишком человеком, и слишком не верил он в земные преданья, чтобы так сразу, с ходу, все угадать.
А ноги все сами угадывали за него, и спина угадывала – она волокла на себе третий крест; и плечи угадывали, ему полосовали их плетьми. А где же штыки и ножи, когда ими будут живую его плоть протыкать? Он понял, зачем ему показали ту азиатскую казнь. Все казни мира похожи! И все смерти мира! Неважно, где ты умираешь – в своей ли постели, на вершине голой горы! Тебе суждено! И – каждому суждено! Это трудно понять, каждому. Но, когда понимаешь, разве легче становится? Становится еще тяжелее.
В плывущем горячем мареве он шел, волоча на себе крест, к этой страшной вершине. Он спрашивал себя: Марк, а ты что, разве и есть тот мужик, что давеча так жадно жрал царскую еду за накрытым парчою столом? – и сам себе отвечал: да, я и есть тот мужик. Просто сняли с меня грязные портки! И стал я самим собой! Голым! Как все мы, когда рождаемся! Но ты же умираешь, твердил он сам себе, все же наоборот, какое рождение, смерть это! И вдруг он сам себе сердито отвечал, даже сам удивился, как гневно: да что ты мелешь такое! это я – рождаюсь! вот увидишь, я рожусь! и трех дней не пройдет, как – рожусь! Мама, крикнул он, мама, хоть бы ты ко мне пришла! Хоть бы ты мне сама сказала: сынок, ты прав! Прав ты! Все так, по-твоему, и будет! Да хоть бы отец явился и сказал.
Отец! Отец!
Он не видел, как из толпы, напиравшей на него сзади, выскочила вперед его мать; она упала на колени и закричала, и закрыла лицо руками. Она услышала его, а он не услышал ее. Спине внезапно стало по-детски весело и легко, его освободили от ужасной ноши, и он видел, как солдаты в медных шлемах врывают в сухую землю массивный столб с чуть косою перекладиной. Пошатываясь под резким ветром, он стоял и глядел на орудия людской казни. Страшная смерть, ну что ж, пусть так! А какая разница! Она вся страшная! Любая!
Схватили, поволокли.
Украли его у жизни.
Взгромоздили вверх, закинули руки за перекладину, привязали грубыми веревками. Должны еще и гвозди вбить, так было на картине сибиряка того несчастного, им убитого, Славки, он же, бедняга, рисовал распятие! Гвозди, чугунные, мощные! И чтобы в ладони вбили! Молоток где?! Где мой, родной ужас?! Тоже украли?!
Он осознал в один миг: он украл жизнь у Бога своего, и вот Ему – ее – возвратили: отняли у него, хитреца, и Богу вернули. А жизнь Бога есть Его смерть, ну что тут непонятного. Умри и возродись! "Я Бог, я воскресну", – утешающе шептал он себе, ни на грош не веря себе.
Нет! Не воскреснет человек, и не расточатся врази его, как бормотал когда-то над его бедной, детской кроваткой его отец. Отец бормотал про Бога. А про человека нет никаких молитв. Яко исчезает дым, не исчезнут! Яко тает воск от лица огня… и не погибнут никакие беси…
Три креста стояли в серой тусклой мгле, три креста. Внезапно налетел ветер и вихрь, пыль поднялась, и косые серые, черные и серебряные струи дождя застучали о сухую землю, в медные шлемы и латы солдат, в размалеванные лица дешевых женщин на ночь. Сквозь серое ничто еле просматривались три креста, близкая ночь закрывала их от любопытных глаз серой мокрой тоской, стеной безумной небесной воды, и хлестал ливень, размывал землю, и изгибались на крестах тела людей: плохие они были или хорошие, теперь это было все равно, дождю так точно все равно, и ветру, и небу, серому и кудрявому, как нищий табачный дым. Дым овевал три креста, дым клубился вокруг закинутых к небу голов и орущих от боли ртов, казнь совершалась, таков был конец этих трех жизней, и Марк орал сам себе: я не вор! Не вор! И людям, что столпились внизу, под крестами, и укрывали руками, досками и жалкой одеждой головы от дождя, кричал: я не вор! Не вор! Я не воровал! Это мной – воровали! Я только был орудием! Я – инструмент! Я просто инструмент! Пила, стамеска! Кто-то держал меня! Кто-то все делал мной! А я – нет! не воровал! я – чист, люди! я просто человек! По ошибке вы меня сюда заволокли, на крест! Здесь должен висеть Бог! Бог! А я – просто человек! Слышите! Человек!
Он орал, ливень хлестал струями ему в рот, он жадно глотал воду, последнюю, земную, скашивал глаза вниз и не видел ничего, кроме серого дождя, он слеп от дождя, зажмуривал глаза, но вода вымывала ему глаза, выталкивала их из орбит, пыталась пробить череп и залить холодом мозг, но он еще думал, еще жарко и страшно мыслил, и это было самое ужасное, как оказалось: умирать и осознавать это. Умирать и мыслить. Умирать и жить.
Отец! Отец! Где ты!
Отец подошел к нему. Держал в руках маленький таз с теплой водой. Он хотел откинуть одеяло, подложить под потное тело сына новый резиновый круг и нежно, медленно обмыть ему гнойные раны пролежней. Он увидел, как изменилось неподвижное лицо сына. Из лица вовне шел чистый, ясный свет. А рот изгибался мучительно. Рот стал страданием, а