Читать «Портреты (сборник)» онлайн

Джон Берджер

Страница 40 из 142

как тонки поверхности, ибо кисть его слишком учтива, чтобы отделять поверхность от пространства. Его картины доступны нашему восприятию, как сама природа, – без малейших усилий. Однако восхищение не избавляет нас от смутного беспокойства: его образы, столь мастерски, уверенно, тактично исполненные, насквозь пронизаны скептицизмом.

Непредубежденность, доступность, скептицизм… – я повторяю характеристики, которые уже использовал, и вместе они порождают некий общий смысл: образ в зеркале. Пристрастие Веласкеса к зеркалам общеизвестно, оно не раз становилось предметом изучения в истории искусства. Однако то, что я имею в виду, имеет более широкое значение. Веласкес воспринимал все внешнее как эквивалент зеркального отражения. Под этим углом он и рассматривал поверхность вещей, по этой причине он и открыл – гораздо раньше других – поразительное, чисто оптическое (в отличие от концептуального) правдоподобие.

Но если все поверхности – эквивалент зеркального отражения, что же там, за зеркалом? Скептицизм Веласкеса опирался на его специфический дуализм, который гласил: видимому – видимое, а Богу – Богово. Вот почему он мог писать столь скептично и в то же время столь убежденно.

Посмотрите на картину Веласкеса, которую когда-то называли «Пряхи», а теперь величают «Сказание об Арахне». Ее всегда считали одной из последних работ мастера, но недавно историки живописи (по причинам, которые лично мне не кажутся убедительными) передатировали ее и отнесли на десять лет раньше. В любом случае никто не спорит с тем, что эта вещь в большей мере, чем другие, может претендовать на статус «завещания Веласкеса». Художник размышляет здесь о механизме создания художественного образа.

История Арахны, рассказанная Овидием, повествует о девушке из Лидии (мы видим ее справа за прялкой). Она ткала ковры и слыла искуснейшей мастерицей. Возгордившись, она решилась вызвать на состязание саму богиню искусств и ремесел Афину Палладу. Обеим предстояло создать по шесть ковров. Афина, как и следовало ожидать, победила и в наказание превратила Арахну в паука. (Суть истории заключена в имени девушки, в переводе с древнегреческого оно значит «паук».) На картине Веласкеса они обе заняты работой (слева за прялкой – Афина), а на дальнем плане в освещенном алькове вывешен сотканный Арахной ковер, который в общих чертах напоминает «Похищение Европы» Тициана – художника, которым Веласкес особенно восхищался.

Картина Веласкеса изначально была меньшего размера: в XVIII столетии к ней добавили новые секции – широкие полосы сверху, слева и справа. Однако содержания картины это не коснулось. Все происходящее на ней имеет отношение к тому, что можно назвать пеленой или облачением видимого. На наших глазах видимое творится из скрученной пряжи. Все прочее – тьма.

Давайте поглядим на передний план картины, перемещая взгляд слева направо. Женщина придерживает тяжелый красный занавес, словно напоминая зрителю: все, что он видит, – только на время приоткрытое таинство. Вот сейчас раздастся: «Занавес!» – и все исчезнет, как в театре.

За спиной у женщины ворох неиспользованных окрашенных тканей (запас видимостей, до которых очередь еще не дошла), а за ними – лесенка, уводящая вверх, во тьму.

Афина за прялкой сучит нить из бесформенного пучка настриженной шерсти. Сотканные нити могут стать платком – вроде того, что покрывает голову Паллады. А золотые нити можно соткать в плоть: посмотрите на нить, которую богиня держит между пальцами, и сравните с ее обнаженной вытянутой ногой.

Правее на полу сидит еще одна женщина – она вычесывает шерсть, как бы приготовляя сырье к новой уготованной ему жизни. Фигура Арахны, сидящей к нам спиной и сматывающей пряжу в клубок, еще больше проясняет идею: нить может стать и тканью, и плотью. Пряжа, вытянутая рука, блузка на спине, плечи – все это сделано из одного золотистого вещества, все является частью единой жизни. Тогда как на стене, над головой Арахны, висит кусок мертвого, апатичного материала – то, что представляет собой овечья шерсть, прежде чем приобретет жизнь, или форму. И наконец, крайней справа изображена еще одна, пятая женщина – она тащит корзину, откуда свешивается, волочась по полу, золотая воздушная ткань как нечто избыточное, не нашедшее применения.

Чтобы еще больше подчеркнуть эквивалентность плоти и ткани, видимости и образа, Веласкес заставляет нас усомниться в природе фигур в алькове: являются ли они вытканным на ковре рисунком, или же это «реальные» персонажи? Скажем, увенчанная шлемом фигура Паллады – часть ковра или она и впрямь стоит перед ним? Трудно сказать.

Разумеется, двусмысленность, с которой играет здесь Веласкес, стара как мир. В исламской, греческой и индийской теологии ткацкий станок символизирует мироздание, а нить – не что иное, как нить жизни. Однако у полотна из Прадо есть одна специфическая и оригинальная черта: на нем все проступает на фоне тьмы, рождая у нас пронзительное ощущение тонкости ковра и, следовательно, тонкости видимого. Так мы возвращаемся, несмотря на все знаки богатства, к лохмотьям.

Картина Веласкеса заставляет нас вспомнить настойчиво повторяющееся шекспировское сравнение жизни с театром:

Актеры наши, как сказал уж я,

Все были духи. В воздухе прозрачном

Рассеялись, растаяли они.

Вот так когда-нибудь растают башни,

Макушкой достающие до туч,

И богатейшие дворцы, и храмы

Величественные – весь шар земной

И жители его, все, все растает,

Рассеется бесследно, как туман,

Как это наше пышное виденье.

Исчезнут и, как облачко, растают.[54]

Эта знаменитая цитата (Шекспир умер в возрасте 52 лет, когда Веласкесу было 17 лет) вновь ведет нас к скептицизму, о котором я говорил ранее. Испанская живопись уникальна и своей верностью, и своим скептицизмом по отношению к видимому. Этот скептицизм воплощен и в веласкесовском баснописце.

Глядя на него, я вспоминаю, что не первый задаюсь вопросами, не имеющими ответов, и мне начинает передаваться доля его спокойствия – весьма любопытного, поскольку оно сочетается с болью, страданием и сочувствием. Последнее, самое существенное для творчества, представляет собой оборотную сторону изначального скептицизма: трепетное отношение к жизненному опыту, поскольку это опыт человеческий. Моралисты, политики и купцы игнорируют опыт, они сосредоточены исключительно на действиях и результатах. Литература же по большей части пишется обездоленными или изгнанниками. Оба статуса фиксируют внимание на опыте и, следовательно, на потребности спасти его от забвения, покрепче прижать его к себе в темноте.

Эзоп мне больше не чужой. И я начинаю – совсем нескромно – отождествлять себя с ним. Разве он не тот, кем я всегда хотел быть? И разве дверной проем, в котором он возник в моем далеком детстве, всего лишь означал желанное будущее? Где же он, Эзоп,