Читать «Рейх. Воспоминания о немецком плене, 1942–1945» онлайн

Георгий Николаевич Сатиров

Страница 47 из 121

камере до обеденной поры (когда дают миску баланды), но еще более томительно ожидание ужина (та же баланда, но пожиже). Еле-еле тащится скрипучая арба времени, которую к тому же нечем заполнить. Здесь все «штренг ферботен»[707]: курить, читать (правда, чтива и нет никакого), громко разговаривать, петь, лежать, глядеть в окно, стучать. Что же делать, как скоротать время? Остается лишь одно средство: «иммер шпать»[708], хотя это «штренг ферботен» и сурово карается по всем правилам зубодробительного искусства. Удивительна все же сила условного рефлекса: спят пленяги мертвым сном, распластавшись на полу, но стоит вахтмайстеру дотронуться до щеколды, как «мертвецы» мгновенно воскресают. Не успел тюремщик войти в камеру, а мы уже стоим «драй-унд-драй».

Отсеки и все вообще входы и выходы крепко-накрепко запираются до утра. Мы знаем хорошо, и мы уверены: что бы ни случилось снаружи или внутри тюрьмы, ни один вахтмайстер не заглянет в камеры. То-то благодать: можно громко разговаривать, кричать, петь и, самое главное, курить. Кто днем был на работе, тот все же ухитрился (несмотря на тщательный обыск) пронести в камеру подобранный на улице «бычковый» табак и бумагу. Все свертывают по цигарке и ждут огня. Но ни спичек, ни зажигалок, ни огнива нет: их невозможно пронести в тюрьму. Что делать?

— Ничего, — говорит Саша Романов, — огня добудем, если кто-нибудь даст немного ваты.

Клок ваты мы выдрали из зимнего полупальто поляка Ежика (он скомсил его у бауэра перед своим неудачным побегом во Францию). Романов, скатав на ладони вату, кладет ее на пол и накрывает деревянной полочкой, вынутой из висячего шкафчика. В течение примерно одной минуты Саша катает вату по полу, быстро передвигая полочку вперед-назад. Потом отбрасывает дощечку, разрывает клок пополам, дует на обе половинки и размахивает ими. Тут мы видим, что вата тлеет, разгорается.

— Ну подходи, ребята, прикуривай!

Курили чуть ли не до первых петухов. Говорили о России.

Ежик скулит, как щенок, то и дело повторяя:

— Цо то бендзе, цо то бендзе?[709]

Он боится встречи с гештаповцами, допроса в застенке, жестокого наказания за свою попытку пробраться в вишистскую Францию[710].

Ежик работал у бауэра где-то под Ашаффенбургом. Переодевшись в костюм своего шефа, он сел на бауэровский крад (мотоцикл): покатил к французской границе. Его поймали на мосту через Рейн. Теперь Ежик с содроганием ждет расплаты за свой дерзкий поступок.

— Цо то бендзе, цо то бендзе?

— Да перестань ты, чертов пшек[711], скулить. Надоели твои причитания.

— Цо то бендзе, цо то бендзе?

— А то бендзе, что тебя нацисты повесят за дупу. Вот что бендзе.

— А может, в газваген бросят либо спалят живьем в крематории.

— Ох, пан Езус! Ой, матка бозка!

Ежик уже не скулит и даже не хнычет, а ревет благим матом. Слезы градом катятся по его щекам.

— Да перестань же, холера ты ясная! Пол-то не мочи, а то Папаша всыплет тебе как раз.

Противно смотреть на солдата, дрожащего от страха перед наступающей опасностью. От труса всего можно ожидать: он способен изменить, продать и предать.

Водили во двор на прогулку. Я знаю много книг, в которых описывается эта безрадостная сценка тюремной жизни. Помню картину известного художника (если не ошибаюсь, французского импрессиониста): «Прогулка арестантов»[712]. Там изображен каменный колодец, по дну которого шествуют друг за другом люди в полосатых костюмах. Гнетуще подействовала на меня тогда эта картина как своим содержанием, так и мрачным колоритом.

Идиллической сценкой из жизни аркадских пастушков выглядят все картинные описания тюремного быта, если их сравнить с прогулкой в Дармштадтском гефенгнисе.

В одном из уголков нашего двора разбит цветник, окаймленный кустами сирени. Посыпанная желтым песочком широкая дорожка образует правильное кольцо, внутри которого горкой возвышается клумба. Сюда-то и привели нас.

Не успели мы ступить на круговую дорожку, как раздались крики вахтмайстеров:

— Шнелля, сакраменто нох эмоль![713]

Ударами бамбусов и гуммикнипелей они заставили нас перейти на Schnellauf[714]. Вдобавок еще Папаша забрался на вершину клумбы и нахлестывал нас оттуда предлинным бичом. Вот так же точно гоняют лошадей на корде.

Спотыкаясь почти на каждом шагу, задыхаясь от истощения и от быстрого бега, мы кружились, как белки в колесе, вокруг клумбы, а вахтмайстеры криками, бранью, палками и бичом подгоняли нас.

— Шнелля, дрекише сау, шнелля![715]

Не выдержав стремительного темпа бега, некоторые заключенные падали от изнеможения. Вахтмайстеры живо подбегали к ним и дубасили палками почем зря, и топтали сапожищами, и лупили кулачищами.

Только полчаса продолжалась эта «увеселительно-оздоровительная прогулка», но мы вконец измотанными вернулись в камеры. Не дай бог никому такой прогулки!

Утром водили в гештапо.

С миской и пилоткой в левой руке вышли за ворота тюрьмы и двинулись по улицам, строго соблюдая равнение и строй «драй-унд-драй». Когда вытянулись в колонну, раздалась команда:

— Мюце ауф![716]

Быстро надели пилотки на голову (помедлишь — получишь удар рукояткой револьвера по макушке).

Вахтмайстеры всю дорогу орали и дрались, не давали подбирать валявшиеся на дороге «бычки».

Гештапо помещается в одном из дворцов великого герцога. Это здание прекрасной архитектуры построено в середине XIX столетия. Интерьер его ничуть не хуже фасада: великолепная мраморная лестница, устланная дорогой ковровой дорожкой, мраморные колонны в вестибюле, роскошные драпри, цветы на стильных подставках. Словом, входя в здание гештапо, никогда не подумаешь, что здесь находится главный нацистский застенок.

Повели меня на четвертый этаж и заперли в камере. Обставлена она скромно: колченогий стул да кибель. Стены и потолок бетонные, дверь железная, а единственное окошко почему-то над головой. Оно без решетки, свободно открывается наружу. Став на стул, легко можно дотянуться до рамы и вылезть на крышу.

Поляк Бронислав (его заперли со мной в камеру) пытался это сделать. Подтянувшись на руках, поднял головой раму и высунул было нос наружу, как вдруг руки его разжались и он полетел вниз. Забившись в самый темный уголок, Бронислав сжался в комочек и с минуту просидел ни жив ни мертв.

— Что там, Бронислав?

— Жолнеж с мушкетом, холера ясна[717].

Стены камеры испещрены надписями чуть ли не на всех языках мира. (В тюрьме бьют смертным боем за точечку на стене, а здесь почему-то не обращают на это никакого внимания.) Я видел русские, французские, польские, немецкие, итальянские, чешские, украинские, арабские, словацкие, голландские, греческие надписи. Вот некоторые из них:

«Vive la France!»

«Esccze Polska nie sginela!»

«Alsace est francais!»[718]

«Vive De Golle! À bas Lavale et Doriot!»