идеально полагаемом им самим мире, является полное экзистенциальное участие субъекта, то есть полноценное присутствие у него разветвленного инстинкта самосохранения и бессознательного, равно как и сознания, и дискурсивного разума, так чтобы не только элементарные движущие силы, но и связанные с ними рациональные механизмы могли действовать синхронно и скоординированно. Стало быть, полное экзистенциальное участие субъекта решения имеет место не только тогда, когда последнее является его собственным делом, но и тогда, когда он подчиняется заранее определенным решениям. Таким образом, экзистенциальная интенсивность может быть результатом как экзистенциальной оппозиции, заставляющей человека принимать собственное базовое решение, так и экзистенциальной принадлежности, состоящей в одобрении уже принятых решений; правда, в последнем случае тоже нет недостатка в оппозициях, с той лишь разницей, что выход ищется и находится в отождествлении с объявленными врагами врага – или наоборот: субъект объявляет врагов своих друзей своими врагами. Как бы то ни было, экзистенциальная принадлежность обеспечивает (а зачастую и требует) ни больше ни меньше как исходное экзистенциальное решение, а именно, она предоставляет картину мира как основу для ориентации и создает идентичность. Следовательно, экзистенциальная интенсивность может достигать апогея и в простой защите заданного мировоззрения. Ведь тот, кто принимает решение в пользу какой-то картины мира, eo ipso принимает решение в пользу некоего решения и должен – неважно на каком уровне – хотя бы частично воспроизвести соответствующий акт или процесс решения. Тот факт, что глубочайшая экзистенциальная принадлежность может обернуться наивысшей экзистенциальной интенсивностью, сам по себе является мощным аргументом против любой романтической трактовки решения. На романтическое противопоставление ситуации принятия решений и повседневной жизни опять-таки можно возразить, что не существует такой повседневной человеческой жизни, которая не зиждилась бы на определенной картине мира и определенном поведении, в силу чего она (более или менее сознательно) отличается от других картин мира и стереотипов поведения. Как минимум в этом смысле можно утверждать, что любая повседневность основана на решении. Обычная восприимчивость людей, их реакция на нарушения повседневных правил достаточно хорошо свидетельствует об их склонности к принятию решений. Тот факт, что людям в «повседневной жизни» не приходится решать ex nihilo[33] о своем мировоззрении и поведении, вовсе не означает, что они не ориентируются и не совершают поступки на основе базовых решений, которые остаются неотрефлектированными лишь до тех пор, пока их не начинают (открыто) оспаривать; и оспариваются они на самом деле гораздо чаще, чем многим хотелось бы думать. С этой точки зрения вхождение, вживание в некую «повседневную жизнь» равносильно осуществлению мировоззренческого решения, более того, равносильно его новому открытию, при котором не может не пробудиться чувство экзистенциальной принадлежности, независимо от того, достигает ли оно необычайной экзистенциальной интенсивности или нет. Романтическим приверженцам решения, акцентирующим (подчас не без автобиографических аллюзий) в нем экзистенциальный, героический момент, следует предъявить следующий аргумент: в решении весьма часто могут выражаться устремления слабой и тревожной экзистенции, пытающейся хоть как-то приспособиться и утвердиться в поисках идентичности. Таким образом, идентичность будет отстаиваться тем яростнее, чем более неопределенному и неудобному состоянию она полагает конец; «героическое» здесь фактически следует за решением, а не сопровождает его. Поэтому то, что воинствующие децизионисты называют решением, часто является не чем иным, как этой самой защитой идентичности, а именно решением защищать жизненно важное решение, которое уже принято и на самом деле поддерживается всем существованием, хотя заинтересованный субъект сам (точно) не знает, из чего складывается и в чем состоит вся его экзистенция.
Полное экзистенциальное участие субъекта в решении делает традиционное противопоставление акта познания и акта воли, познания, то есть мышления и воли вообще бессмысленным и совершенно непригодным для схватывания конкретных биопсихических процессов. В действительности это противопоставление не основано на каких-либо эмпирических данных, а было впервые измыслено в рамках антично-христианской метафизики, предпринявшей классификацию psyche[34] в русле своего общего представления об иерархии слоев бытия; предполагаемый параллелизм психических способностей и пластов бытия должен был послужить доказательством того, что чистое мышление завершается чистым истинным бытием и наоборот. В Новое время примат гносеологии (в значительной степени) подменил собой примат онтологии, но тем не менее старые метафизические структуры и приоритеты зачастую переносились с небольшими изменениями в новую гносеологию и психологию, отчего последние еще долгое время занимались главным образом определением отношения между мышлением и чувственностью или познанием и волением. Научное исследование никоим образом не обязано входить в права такого интеллектуально-исторического наследства, хотя, в силу объективных причин, оно и вынуждено пользоваться терминами «мышление» и «воление». Однако они могут быть востребованы для того, чтобы осмыслить спрятанную за этими грубыми обозначениями деятельность как две неразрывные стороны одного и того же биопсихического акта или процесса, – даже более того: показать, что они полностью сливаются внутри акта или процесса принятия решения. Таким образом, представленная здесь децизионистская теория вычищает не только нормативно-ценностно-теоретические, но и антропологические и гносеологические остатки классической метафизики. Но сплавление мышления и воли не означает, что одно как бы поглощается другим, так что в конце концов мышление полностью превращается в воление или воление в мышление (в традиционном смысле). Скорее это означает, что воление, в котором стимулируется и артикулируется инстинкт самосохранения, может выполнять познавательные функции и может желать только как познающее воление. И наоборот, познание возможно только как желающее познание, то есть как то, у которого есть мотивы, цели и контролирующие инстанции власти, которым оно подчиняется. Мы уже указывали на это сложное единство, когда говорили, что решение формирует картину мира и личность принимающего ее субъекта. В качестве обособления (Absonderung) решение означает примерно то же, что и суждение(я) (Ur-teilen), и, поскольку оно отделяет релевантное от нерелевантного, а также устанавливает иерархию и структуру релевантного, оно включает в себя вывод (Schluß) о соответствующей релевантности и в то же время решительно заключает (Be-schluß) относительно нее. Впрочем, не бывает так, чтобы субъект приступил к формированию своего мира лишь после исчерпывающего исследования и терпеливого рассмотрения всех составляющих своего пред-мира; подобный рациональный процесс добросовестного исследования вряд ли имел бы шанс когда-то завершиться ввиду постоянно возникающих насущных проблем самосохранения. Таким образом, релевантные prima vista[35] компоненты пред-мира быстро выдвигаются на первый план и становятся, по крайней мере на время, точками притяжения и кристаллизации, вокруг которых собираются и выстраиваются отдельные фрагменты формирующейся картины мира. Это представляется тем более неизбежным, что даже обработка компонентов пред-мира в духе формирующегося мира предполагает некоторую стартовую позицию и точку отсчета; а так как познание начинается именно с этой обработки, то оно неизбежно с самого начала переплетено с определенными оценками (даже на элементарном уровне принципа удовольствия), основной из которых является разделение релевантного и нерелевантного. Именно