Читать «Власть и решение» онлайн

Панайотис Кондилис

Страница 26 из 56

изложенной силлогистики разнородность «необузданного» властолюбия и «умеренной» морали. Если бы власть и мораль были изначально и по существу неоднородны, то нормы и ценности никогда нельзя было бы поставить на службу господству, не говоря уже об агрессии и уничтожении.

Если отсюда снова вернуться к проблематике интерпретации, мы уже лучше станем понимать, почему переплетение борьбы за власть с вопросами норм и ценностей должно вести к интенсификации первой. Нормы и ценности по определению претендуют на всеобщую значимость, и уже по одной этой причине борьба за них есть борьба за целое. Однако из этих притязаний на универсальность вытекает еще одно дополнительное следствие, состоящее в том, что здесь каждый выступает в роли толкователя, поскольку это касается каждого. Чем более общим – как с точки зрения логического охвата, так и с точки зрения практического эффекта – является вопрос, тем больше уравниваются в силе конкурирующие интерпретаторы. В области предельных вопросов все равны. Чем более специальным, то есть с точки зрения социальной борьбы менее релевантным является вопрос, тем больше уважаются специализированные знания; компетентность сапожника гораздо более неоспорима, нежели компетентность того, кто хочет дать непреложную дефиницию свободе. Равноценность, то есть одинаковая компетентность всех в вопросе о нормах и ценностях, простирается как по горизонтали (между «образованными» людьми разных дисциплин), так и по вертикали, хотя это и приходится оспаривать «образованным» вообще и некоторым «образованным» в частности. Потому что единственным действительным правовым титулом в этой области является полная экзистенциальная приверженность, неизбежная в том случае, если заинтересованное лицо хочет оставаться на высоте спорного вопроса, важного и универсального, и тем самым превзойти конкурентов. Аналогия между экзистенциальной приверженностью и теоретической общностью того или иного вопроса, а также расширение интерпретационной деятельности и круга ответственных интерпретаторов еще больше обостряют борьбу. Правда, этот процесс вряд ли можно понять на основе абстрактных рассуждений о «конфликте ценностей» и т. п. Нет никаких ценностей, как нет и борющихся друг с другом ценностей, а есть только конкретные экзистенции, стремящиеся окольным путем формулировки и интерпретации ценностей опрокинуть или укрепить те или иные отношения друг к другу. Готовность обращаться к высшему и самому общему, а именно к нормам и ценностям, сигнализирует в то же время о готовности экзистенции на крайности. Отсюда (чрезвычайная) интенсивность борьбы за власть, когда она принимает форму борьбы за интерпретацию норм и ценностей.

Монополия на интерпретацию в практическом отношении важнее, чем компетенция определять высшие понятия, которые призваны составлять обязательный ориентир всех субъектов, принимающих решения в конкретной ситуации. Если, конечно, эта компетенция не идет рука об руку с монополией на интерпретацию, а такая сцепка имеет место очень часто, поскольку потребность в замене господствующих высших понятий новыми возникает прежде всего тогда, когда заинтересованное лицо не имеет перспективы узурпировать монополию на интерпретацию господствующих понятий, так что дает ход новым именно для того, чтобы быть единственным интерпретатором как минимум по отношению к ним. Практическое превосходство интерпретационной деятельности над ситуативно обусловленной и, как правило, временной приверженностью неким высшим понятиям указывает на то, что смешение этой приверженности с принципиальной готовностью к компромиссу в отношении экзистенциальных притязаний на власть является оптическим обманом, которому в первую очередь поддаются те, кто верят (или хотят заставить поверить) в возможность решения экзистенциально важных вопросов путем консенсуса и дискурса. Ибо тот факт, что все стороны заявляют о своей готовности сформулировать свои текущие задачи с опорой на некое центральное понятие, не означает, что наличествует некая основа для понимания. Изначально мы имеем лишь согласие, к которому вынуждает прийти конкретная интеллектуально-историческая ситуация – согласие относительно того, что враги хотят или должны встретиться в определенный момент на поле боя, чтобы побороться за монополию на интерпретацию таких терминов, как бог, человек, разум, свобода, мораль и т. д. Если два или более субъекта приходят к взаимопониманию на основе центрального понятия, то это еще ничего не говорит в пользу его общей пригодности для функционирования в качестве орудия понимания в любое время и в любом месте, а лишь доказывает, что рассматриваемые субъекты встретились как друзья. Экзистенциальное отношение предвосхищает исход дискурса и, в свою очередь, содержится латентно или эксплицитно в основных решениях, уже принятых субъектами. Таким образом, пригодность дискурса как инструмента понимания не должна измеряться ходом и результатами дискурсов между друзьями (или неврагами), – чья дружба, между прочим, всегда сопровождается общим разграничением с третьей стороной, – но ее настоящим пробным камнем являются случаи, когда встречаются враги. Правда, враждебные встречи, ограничивающиеся спорами и дебатами, сами по себе не являются указанием на антропологическую необходимость ведения дискурса с целью благожелательного взаимопонимания. Если друзья встречаются для того, чтобы подтвердить идентичность друг друга, обсудить действия общего врага или продемонстрировать свою объединенную мощь внешнему миру, то враги собираются за столом переговоров отчасти для того, чтобы прозондировать намерения противоположной стороны и ее готовность сражаться друг с другом, а отчасти для того, чтобы заключить с тактической точки зрения целесообразный компромисс и еще убедить (каждый в своих интересах) колеблющуюся общественность (да и самих себя) в том, что они уважают принцип общественной дисциплины, то есть что они готовы с учетом общих интересов проявить сдержанность и позволить «разуму» возобладать. Такие враждебные, хотя зачастую происходящие в вежливой форме, дискуссии-столкновения предполагают хотя бы приблизительный баланс сил, и если они заканчиваются успехом, то в конечном счете благодаря существующему раскладу сил, а не самому диалогу, который имеет скорее техническое значение. Впрочем, успех заключается не более чем в разработке краткосрочного или долгосрочного перемирия и не имеет никакого влияния на экзистенциальное существо противника. Именно поэтому самые удачные разговоры между врагами – те, в которых вопрос об экзистенциальной сущности и экзистенциальной правомерности каждого из них максимально исключен. Если же, наоборот, этот вопрос выдвигается на первый план, то автоматически обостряется борьба за монополию на интерпретацию тех общих понятий (например, понятия «мир»), во имя которых начинали и вели свой диалог враги. Таким образом, экзистенциальная серьезность ситуации делает дискурс не только невозможным, но и излишним, если только один из врагов не проявит склонность (частично) отказаться от своей идентичности или отказаться от объективации своего решения. Даже на встречах, где на карту поставлено мало или, по крайней мере, немного в практическом отношении, как, например, на собраниях ученых и писателей, расклад принципиально не отличается, тем более что самопонимание участников мешает им видеть, что здесь степень экзистенциальной серьезности объективно невысока.

Объективация решений и вытекающая из этого борьба за монополию на интерпретацию ключевых понятий не оставляют возможности примирить экзистенциальные противоречия посредством дискурса. В самом деле, фундаментальная констелляция в каждом дискурсе кажется в высшей степени парадоксальной: к (примирительному) дискурсу нельзя